— Вот свет! Вы уж выводите заключения! Я вас уверяю, что ни о ком особенно не думала. Кстати о баронессе: она еще много после меня танцевала?
— Не сходила с доски.
— Она совсем не бережет себя. С ее здоровьем…
— О! княжна, вы совсем не об ее здоровье говорите. Теперь все понимаю. Этот гвардейский полковник?.. Не так ли?
— Нет! Я его не заметила.
— Так позвольте ж? Надобно вспомнить всех, с кем она танцевала…
— Ах, Бога ради, перестаньте! Я вам говорю, что я об ней и не думала. Я так боюсь всех этих пересудов, сплетней… В свете люди так злы…
— Позвольте, позвольте! Князь Петр… Бобо… Лейденминц, Границкий?..
— Кто это? Это новое лицо, высокий с черными бакенбардами?..
— Так точно.
— Он, кажется, приятель баронессина деверя?
— Так точно.
— Так его зовут Границким?
— Скажите, пожалуйста, — сказала одна сидевшая за картами дама, вслушиваясь в слова Мими, — что такое этот Границкий?
— Его баронесса всюду развозит, — отвечала соседка княжны на бале.
— И сегодня, — заметила третья дама, — она показывала его в своей ложе.
— Это только баронессе может прийти в голову, — сказала соседка княжны. — Бог знает что он такое! Какой‑то выходец с того света…
— То уж правда, что он Бог знает что такое! Он какой‑то этакой якобинец не якобинец, un frondeur, не умеет жить. И какие глупости он говорит! Намедни я стала уговаривать графа Бориса взять билет к нашему Целини, а этот‑как его, Границкий, что ли, — примялся возле меня рассказывать о какой‑то Страховой конторе, которую здесь заводят против концертных билетов…
— Он не хороший человек, — заметили многие.
— Не слышит этого баронесса! — сказала Мими.
— Ну, теперь понимаю! — прервал ее молодой человек.
— О нет! Ей Богу, я только хотела сказать, как бы ей этот разговор был неприятен; он друг их дома… И для всякого…
— Позвольте мне еще раз перервать ваши слова, потому что я расскажу именно то, что вам хотелось знать. Баронесса после ужина не переставала танцевать с Границким. О, теперь я все понимаю! Он не отходил от нее: то она на стуле оставит шарф, он принесет его; то ей жарко, он носится с стаканом…
— Как вы злы! Я ни об чем об этом вас не спрашивала. Что тут мудреного, что он за ней ухаживает! Он ей почти родной, живет у них в доме…
— А! живет у них в доме! Какая самоуверенность в этом бароне!.. Не правда ли?
— О, Бога ради, перестаньте! Вы заставляете меня говорить то, чего у меня в голове нет: с вами тотчас попадешь в кумушки, — а я, я так всего этого боюсь!… избавь меня Бог за кем‑нибудь замечать!.. А особливо баронесса, которую я так люблю…
— Да! Она достойна любви и… сожаления.
— Сожаления?
— Без сомнения! Согласитесь, что барон и баронесса вместе составляют что‑то странное.
— Да! это правда!.. Муж баронессы совсем не занимается ею: она, бедная, дома, всегда одна…
— Не одна! — возразил молодой человек, улыбаясь своему остроумию.
— О, вы все толкуете по-своему! Баронесса очень нравственная женщина…
— О, будемте справедливы! — заметила соседка княжны. — Не надобно никого осуждать; но я не знаю, какие правила у баронессы. Не знаю, как‑то зашла речь об»Антони», об этой ужасной, безнравственной пьесе; я не могла досидеть до конца, а она вздумала вступаться за эту пьесу и уверять, что только такая пьеса может остановить женщину на краю гибели…
— О! признаюсь вам, — заметила княгиня, — все, что говорится, делается и пишется в нынешнем веке… Я ровно ничего не понимаю!
— Да! — отвечал Сквирский. — Я скажу, что до меня касается, я так думаю, нравственность необходима; но и просвещение также…
— Ну уж и вы, граф, туда же! — возразила княгиня. — Нынче все твердят — просвещение, просвещение! — куда ни оглянись, всюду просвещение, — и купцов просвещают, и крестьян просвещают, — в старину не было этого, а все шло лучше нынешнего. Я сужу по-старинному: говорят — просвещение, а поглядишь — развращение!
— Нет, позвольте, княгиня! — отвечал Сквирский. — Я с вами не согласен. Просвещение необходимо, и это я докажу вам как дважды два — четыре. Ведь что такое просвещение? Вот, например, мой племянник: он вышел из университета, знает все науки: и математику, и по-латыни — имеет аттестат, и вот ему всюду открыта дорога, — и в коллежские асессоры, и в действительные. Ведь, позвольте сказать: просвещение просвещению рознь. Вот, например, свеча: она светит, нам бы нельзя было без нее в вист играть; но я взял свечу и поднес к занавеске, — занавеска загорится…
— Позвольте записать! — сказал один из играющих.
— То, что я говорю? — спросил Сквирский, улыбаясь.
— Нет, Роберт!
— Вы сделали ренонс, граф! Как это можно? — сказал с досадою партнер Сквирского.
— Как?.. я?.. ренонс? Ах Боже мой!.. В самом деле? Вот вам и просвещение!.. Ренонс! Ах, Боже мой, ренонс! Да, точно ренонс!
Тут уж ничего нельзя было расслушать: все заговорили о несчастии Сквирского, и все рассуждения, все интересы, все чувства сосредоточились в этом предмете. Пользуясь общим движением, двое гостей неприметно вышли из комнаты: один из них, казалось, только что приехал определиться, другой возил его знакомить по гостиным. На лице одного видны были досада и насмешка; другой спокойно и внимательно всматривался в ступеньки лестницы, по которой они сходили.
— Мне на роду написано встречаться с этим бездельником! — сказал первый. — Этот Сквирский, старый знакомец, — я его знал в Казани, — чего он там не чудесил! А здесь еще он ораторствует! И о чем же? О нравственности. И что всего замечательнее, он убежден в том, что говорит: напомни ему, что он вконец разорил своих племянников, бывших у него под опекою, он будет в состоянии спросить: какое это имеет отношение к нравственности? Скажи, пожалуй, как вам возможно такого безнравственного человека принимать в общество?